ТАЙНА ВАСИЛИЯ ИВАНОВИЧА.
Увы, Готама был не прав. Стремился не к тому, достиг не того и множество людей ввёл в заблуждение. По-моему, гораздо забавнее протащить сознание в следующую жизнь, чем рвать цепь превращений и растворяться в нирване.
Я люблю жить. Уже в животе матери я был неспокоен и просился наружу до времени так настойчиво, что бедная моя ползала пузом по полу, чуть не сдирая кожу, убаюкивая меня и братьев, которые, кстати сказать, лежали вокруг меня штабелями и своей сущности живой проявлять вовсе не спешили.
Я ещё не знал тогда, что глух от зачатия, а потому совершенно отчётливо разбирал всплески эмоций, проникающих из-за стенок утробы. То были суждения особей интеллектуальных и значительно более высокоорганизованных, нежели моя мать.
— О, Соня, ты вновь брюхата!
— Кто-то назвал бы тебя, милая, гулящей, но я предпочту формулировку менее длинную и более ёмкую: дура ты, Сонька.
— Это её жизненная роль!
— А есть ли в этом смысл? Её дети не выживают в современных суровых условиях.
— Сонечка, съешь котлету. Ты стала худа и пузата — это некрасиво.
— Готов поклясться, что она родилась беременной.
— Ма-ло,— это уже моя мамаша реагирует на котлету.
— Что ж, ты и так сидишь на нашей шее.
— Это её жизненная роль!
— Она позволяет нам проявлять милосердие и, честно говоря, это иногда тешит наше самолюбие.
— Что ты мелешь?
— Сонька, не лезь, не надо гладить мне ноги.
— Сие есть поглаживание ея самое, твои ноги — средство.
— Но как всё-таки она потрясающе уродлива!
Этого я уже стерпеть не мог. Да, моя мать была отнюдь не красавица (насколько я мог судить по внешнему виду её внутренних органов) и, к тому же, действительно недалёка (часть её мыслей, боюсь, основную, я сумел перехватить в её животе), но все эти недостатки всё же не мешали ей оставаться моей матерью, и я вскипел негодованием, что не преминуло отразиться на физико-химическом балансе наших соединённых в то время организмов, произошли некоторые реакции, в результате которых умер без мучений мой брат, лежащий справа (я думаю, мир не очень много потерял в его лице), мой левый брат заработал врождённый порок сердца, я, как был глухим, глухим же и остался, и практически для меня всё закончилось в общем благополучно, если не считать того, что я скоропостижно родился.
Моя мать роды перенесла легко, встретила меня хлопотливо и шершаво облизала мой живот.За процессом, как я успел почувствовать по струящимся вокруг биотокам, поскольку был не только глух, но ещё и слеп (к счастью, вскоре оказалось, что временно), наблюдало несколько лиц животной конструкции, в которых я тут же узнал родственные мне по прошлой жизни души.
Все они были весьма заинтригованы зрелищем моего рождения и в результате одним из первых испытанных мною в этой жизни ощущений явилось тыканье каким-то твёрдым предметом во многие мои части тела и переворачивание меня со спины на живот с целью, видимо, более детального рассмотрения.
В эти же первые минуты своего сознательного существования я успел оценить слепую самоотверженность моей матери, которой удалось ценой тяжёлых физических усилий перенести меня в свой угол и там благополучно разрешиться от остального бремени, в численном отношении выразившемся в пяти особях мужеского полу, причём среди нас присутствовал и один преждевременный покойник.
Не буду тяжелить читателя описанием своих первых, малоосознанных дней жизни, замечу только, что, как только я понял, что слеп и глух, то стал интенсивно развивать в себе экстрасенсорные способности, в наличии которых не сомневался, даже находясь в утробе матери.
Не буду уверять вас также в том, что я оказался ненормален в сравнении со своими ближайшими сородичами, причём в сторону, как вы, думаю, успели заметить, более высокой организации, по крайней мере умственной и духовной, однако остаётся неоспоримым тот факт, что я необычайно быстро избавился от тягостной для меня зависимости от материнского организма и материнских же жизненных устоев и вскоре, опустив этап детской неуклюжести и подростковой неуместности, стал вполне самостоятельной особью, а растворённые в крови моей невесть откуда взявшиеся знания по психологии ( а равно как и другие по многим признакам не долженствующие мне быть присущими знания) позволяли заявлять с полной ответственностью за свои слова перед самим собой о вполне сформированной личности с более-менее установившимся мировоззрением, а порою даже с претензиями на собственные философские принципы.
Итак, я был глух. Но я был мудр. Люди зачастую развлекали себя тем, что громко хлопали у моих ушей и дивились всякий раз моей невозмутимости. Но они и подумать не могли, что я понимаю все их разговоры, что мне не нужно слышать, а достаточно лишь присутствовать. Я улавливал точно все настроения, бывшие от меня в достаточной близости, я смотрел и запоминал, а знал гораздо более того, что показывал.
Вскоре я путём бодрой, здоровой конкуренции отвоевал у мамаши и своих родных лопоухих малоумных братцев, которых к тому времени осталось всего двое, кухню и в ней разместил свой офис, спальню, столовую и наблюдательный пункт, откуда я с утра до вечера и с вечера до утра следил за жизнью суетливых людишек, подчувствовал их разговоры (глагол слушать в отношении меня употреблять было бы некорректно), делал выводы и порою произносил блестящие речи на различные темы, о которых слушатели, увы, отзывались всегда весьма недоброжелательно, весной сопровождая их вздохами "ну вот, началось", а в иное время года называя мои выступления блажью и в лучшем случае бранили меня зажравшимся придурком.
Но однако, несмотря на подобные недоразумения, в целом ко мне относились снисходительно, памятуя, видимо, о том, что я как-никак инвалид, а со временем такое почти бережное ко мне отношение переродилось в тихое уважение , которое я, обладая врождённой обострённой чуткостью, тут же просёк, что позволило мне порой переступать границы благонравия и, пользуясь генетически вложенным в меня изрядным запасом откровенной наглости, открыто заниматься мелким бандитизмом.
Но воровство и прочие шалости, которые, впрочем, всегда были пропитаны духом интеллигентности, практически в 100% случаях сходили мне с рук, ибо с некоторых пор я стал не просто существом, заселяющим кухню и пользующимся дармовой жилплощадью и такими же дармовыми харчами, но я превратился в символ, в неотъемлемую часть всеобщей суматошной жизни, в её неизменную составляющую. Какие бы бури не происходили за стенами моей скромной обители, какие бы дущещипательные истории не были рассказываемы у меня под ухом с твёрдой уверенностью, что ничего услышать я всё равно не смогу, я во все времена неподвижно сидел у окна и синими глазами мудро смотрел вдаль (ну, или украдкой засекал, где бы чего стянуть).
Ко мне привыкли. Меня признали.
Иногда, на досуге занимаясь умозрительным философствованием, я, бывало, вспоминал старика Шопенгауэра и (это почему-то чаще всего происходило осенью), слушая заунывные песни надоедливого дождя, вдруг мне хотелось себя жалеть и плакать, и я воображал, что обо мне просто забыли, считая чем-то из кухонной мебели, а то и вовсе не замечая. От этой хандры я лечился всегда одинаково и всегда же удачно.
Я прятался где-нибудь в коридоре и через некоторое время кто-нибудь непременно начинал с тревожным занудством осведомляться у всех и каждого, куда это запропастился Василий Иванович. О да, я не сказал, что с некоторых пор меня стали величать по имени-отчеству, и это, надо заметить, значительно повлияло на установлении должного уровня моей самооценки. Итак, я всякий раз немного времени нежился в лучах общего в моей судьбе участия, затем неторопливо выходил из укрытия, важно шествовал на своё тронное место, исцелённый от депрессии, величественно съедал положенную мне котлету и одаривал всех своим ценным вниманием. Правда, часто это оказывалось уже излишним, но меня это не расстраивало, а, напротив, давало повод к новым содержательным размышлениям, коим я продолжал предаваться по установлении за окном хорошей погоды.
И так я жил, мудрый и ценимый, без глубоких душевных потрясений, спокойный и умиротворённый, проникнутый собственной значительностью и уникальностью года полтора, до тех пор, пока не начал Вспоминать.
О, это слово я не зря написал с большой буквы, поскольку воспоминания мои были в высшей степени необыкновенны, и первое время я даже склонен был считать их порождением своей буйной фантазии. Посудите сами, может ли быть у толстого, жёлтого, флегматичного кота, пусть даже и с великолепными синими глазами, возлюбленная человеческого рода с золотыми волосами, чёрными ресницами, очами цвета горького мёда, белой кожей и стройной фигурой, да к тому же отвечающая ему взаимностью?
Может ли быть у кота, несмотря на все его философские наклонности и способности к зрелому мудрствованию, законная койка в человеческом общежитии (не на подоконнике в общей кухне, а именно в комнате), стопка учёных учебных книг и целая сумка неразборчиво писаных конспектов?
Да, раньше, до того, как я очутился в довольно тесном и абсолютно неудобном чреве своей легкомысленной мамаши, бесстыдно задирающей хвост перед каждым приблудившимся котом, я был совершенно обыкновенным, среднестатистическим студентом, изучающим бог весть что, а именно всего по чуть-чуть и ничего конкретно.
То есть, конечно, специальность, которой я имел честь обучаться в местном университете, обязательно имела некоторое очень серьёзно звучащее название, однако, помнится, официальным парам я уделял несколько меньше времени, чем то требовалось учебным планом, а потому я так и не смог отчётливо вспомнить, какой же всё-таки профессии я хотел посвятить свою прошлую жизнь.
Из этого, однако, не следует делать вывод, что я был вовсе неучем, напротив, помню, читал я чрезвычайно много, и вообще в голове моей была куча различных фактов и ещё большая куча собственных соображений по поводу этих фактов, а всё это вместе было так сильно запутано, спрессовано и неупорядочено, что, кажется, никто, и я в том числе, не мог ко всему этому подступиться и извлечь из него что-нибудь путное.
Впрочем, никто ничего из меня, помнится, извлекать и не собирался, и я жил с головой, наполненной мёртвым хламом, который к тому же подогревался ещё на медленном внутреннем огне, теплившимся благодаря тонкой душевной организации и меланхолическому темпераменту.
Что же заставило меня подняться над плоскостью моего теперешнего существования; какие всемогущие силы помогли мне заглянуть за высокую, ни для кого не достижимую стену, разделяющую отдельные воплощения? Кто наделил меня способностью видеть дальше и больше; кому я должен быть благодарен за драгоценный дар владения цепью в целом, ибо мне порой кажется, что не только студентом вижу себя я, но и женщиной, и блохой, и скунсом, и мнится мне, закончу цепь свою мудрым вечным камнем, но всё это видится смутно и больше похоже на разыгравшееся воображение, а потому оставлю догадки и гадания и лучше расскажу о том, что помню ясно и чётко, как бытность свою слепым котёнком, так как на свои вопросы всё равно не найти мне ответа.
А началось всё так.
Девушка, невысокая и мне не симпатичная, вошла на кухню с кастрюлей в руках и первым делом поздоровалась со мной:
— Здравствуйте, милый Василий Иванович. Вы сегодня как-то очень неприлично жёлтый.
— Он всегда жёлтый, — буркнул патлатый юнец, яростно мешающий вермишель, бурой массой выложенную на сковородку.
— А, Вовик, привет.
— Здорово. Какие новости?
— Он был шизофреником.
— Кто?-парень даже перестал сражаться с вермишелью от неожиданности заявления.
Признаться, я также был слегка заинтригован, а посему, боясь упустить некоторые биотоки, приоткрыл левый глаз и прижал к черепу уши (эти бесполезные выросты всегда только мешали слушать, искажая волны низких частот).
— Да Витька же, который того…
— А-а-а, — юнец тряхнул волосами, широкими шагами подошёл к мусорному баку и начал отскрёбывать туда от сковородки сгоревшую вермишель, при этом он морщился так, как будто у него сильно болели зубы, но я уловил, что это не реакция на сказанное девушкой, а лишь скрываемая грусть по некоторым несбывшимся надеждам и неоткрывшимся возможностям.
Разговор, почти не начавшись, иссяк, так как девушку позвали в коридор и она поспешно вышла. А я пожалел о прерванном приятном сновидении, закрыл глаз, предварительно полюбовавшись изнутри его чистым небесным цветом, и устроился было спать дальше, как вдруг…
На свете есть разные вдруг: нужные, ненужные, весёлые, страшные, мелкие и большие, — но у всех у этих вдруг есть одна общая черта — неожиданность. И вот она самая меня чуть не погубила.
Судите сами: когда вдруг неожиданно перехватывает дыхание, врезывается в область шеи нечто неумолимо грубое, резкое, нежной природе живой кожи чрезвычайно чуждое, и начинает отделять бесценную голову от столь же бесценного, родного туловища, и хочешь крикнуть, а не можешь, и лишь шипишь, и позвоночник ещё не поломан, но уже на грани, и почти мертво твоё милое-милое тело; когда душа твоя самоотверженно борется где-то чуть выше левого плеча с тощей каракатой смертью, а всё вокруг сиреневое и перед глазами образ мамы — доброй, хорошей, не теперешней, облезлой и вновь загулявшей, а другой, но такой же твоей - тогда непременно поймёшь и поверишь в то, что все эти ощущения - истинная правда, и если точка их приложения не сейчас, потому что очень уж они неподходящи для мирного жёлтого глухого кота, возлежащего на грязном общественном подоконнике рядом со зловонной кучкой окурков и пепла, пусть даже и обладающего экстрасенсорными способностями, развитыми путём самоанализа, самопогружения и интенсивной самостимуляции, — то тогда обязательно они должны были иметь место либо в ином измерении либо на той же прямой, но с другой точкой отсчёта.
И так как с присущей мне интуицией и сообразительностью я понял, что жёлтый цвет в сочетании с небесно-голубым являлся бы несколько экстравагантным для иных измерений (хотя, может, тут сыграли роль мои антишовинистические настроения), то я решил остановиться на втором варианте.
После недели упорных тренировок и бесчисленных повторений поразивших меня своей необычностью ощущений, я активизировал свою память настолько, что неожиданно даже для самого себя демонстративно отказался от трупа рыбы, любезно предложенного мне давешней девушкой, и вскричал ей в лицо:
— Я никогда не был шизофреником!
Увы, я глух, но по реакции окружающих я догадался, что моё заявление было сделано чересчур громко и в высшей степени неприлично. Я испугался, что меня сочтут бешеным, и потому поспешил ретироваться за плиту, не преминув прихватить с собой поруганное угощение.
В этот вечер я со всеми был сама обходительность, но это не было ни подхалимством, ни двуличием: я живу в обществе и с правилами его необходимо считаться, ибо окажешься вне закона, а для меня, свободного, но непрактичного мыслителя, это равносильно голодной смерти.
Итак, я Вспомнил.
Я был зол на них за непонимание, с которым они встретили мой поступок, за сплетни, за равнодушие, за то, что я для них не существовал. Но я продолжал принимать от них пищу, хлопки под ухом и василия-ивановича. Я давился их подпорченными котлетами и всё свободное время посвящал упражнениям, направленным на извлечение информации из моей уникальной памяти. Клянусь, я похудел, стал ещё более жёлт, и глаза мои потускнели. Я реставрировал минуты, часы, дни, события и раскладывал их в хронологическом порядке.
Легче всего вспомнилось про девушку. Действительно, как только даже одна возможность её существования замаячила на периферии моего сознания, как через мгновение я уже не понимал, что её могло не быть или что она могла оказаться лишь плодом моего воображения. О нет, она несомненно была и странно лишь то, что я непостижимым образом умудрился забыть о ней и не думать о её глазах первые месяцы моей теперешней жизни.
С этих пор я начал таращиться на всех входящих в кухню девушек, тогда как раньше предпочитал смыкать веки и не отвлекаться от размышлений. И я заметил, что таких дивных глаз, какие были у моей девушки, ни у одной представительницы прекрасного пола человеческого рода нет, и наверное, сделал я вывод, быть не может. Ибо это как клеймо, как знак принадлежности. Она была моей…
— Ты относишься ко мне, как к своей собственности!
— Да, солнышко.
— Ты не можешь понять, что я не ты и тем более я не твоя вещь!
— Да, рыбочка.
— Что да? Что я не твоя вещь или что ты не можешь понять?
Я её обнимаю крепко, потому что она отчаянно вырывается, и звонко целую. Её чудные глаза темнеют и вообще похоже на то, что она сильно злится. Тогда я разжимаю руки, грустно вздыхаю, поворачиваюсь к двери и — ухожу.
Мой брат-близнец ждёт в коридоре. Увидев меня, улыбается, близоруко щурясь, тормошит моё плечо, и мы вместе идём на море по тёмным улицам, залитым шумным дождём; всю дорогу молчим и только изредка сильно хлопаем друг друга по плечам - наверное, чтобы помнить друг о друге, не углубляться в личные размышления и вообще чтобы лучше чувствовать момент…
Я не узнавал себя. Внутри что-то ворочалось, и если бы я не был бы котом, то мог бы поклясться, что забеременел. Может быть, это были побочные эффекты моих неумеренных упражнений с памятью. Но что бы это ни было, оно сильно мешало мне жить, тяжело оседая в животе и порою простреливая в голову.
В лапах обнаружилась свербячка, и мне уже почему-то вовсе не хотелось целыми днями нежиться на подоконнике в кухне, а, напротив, я с удивлением открывал в себе страстного охотника за приключениями. Моя неиспользованная в нужное время детскость теперь рвалась наружу, и я издавал жуткие вопли, подражая, видимо, индейцам племени апачи, обитавшим некогда в диких прериях Северной Америки.
То, что ворочалось в животе, заставляло меня носиться самого с собою взапуски по коридору, пока я однажды совершенно случайно не вылетел на улицу, и вот тогда-то во мне проснулось нечто совсем уж древнее и страшное, чему я (догадываюсь) должен быть благодарен своей распутной мамаше.
В общем,я с дикими возгласами бегал по дворам, особое внимание уделяя помойкам, орал благим матом под окнами добропорядочных граждан и снимал подружек, не очень заботясь о продолжениях знакомств, попутно вступал в яростные схватки с представителями сильной половины кошачьей братии и в пылу всех этих безумств, о которых, честно говоря, сейчас вспоминаю со стыдом и страхом за свою репутацию, я и думать забыл о своей прошлой, более полезной и содержательной жизни.
Всё это безобразие продолжалось до тех пор, пока однажды вечером я, возбуждённый играми со своими сородичами, не покатился кубарем под ноги некоторому субъекту, который недолго думая пнул меня ботинком и обозвал шизофреником. Тут я нечто Вспомнил и яростно возопил:
— Я не шизофреник!
Увы, понят я не был, но зато несколько протрезвел, оглянулся вокруг и спросил себя, что же я тут делаю. Не сумев найти приличный ответ на сей простой вопрос, я, пристыжённый, вернулся в родное общежитие № Х местного университета, утвердился на родимом подоконнике между кучами картофельной и луковой шелухи и снова начал вести жизнь важного и невозмутимого Василия Ивановича…
Мы с братом сидим на мокрых, прохладных камнях, свесив вниз ноги. Море похоже на зловещую бездонную пропасть, чёрное чрево которой зазывает нас с ним воссоединиться. Но мы мало обращаем на него внимания, увлечённые разговором.
— Видишь ли, я чувствую в себе могущество и реальную возможность и способность сотворить нечто великое,— это говорю я, щёки мои горят, я всматриваюсь в лицо своего брата, задумчивое и сосредоточенное, которое повторяет моё лицо с точностью, порой пугающей меня. В его глазах отражается луна, они блестят волшебным блеском, и я знаю, что мои глаза сейчас точно такие же — загадочные, странные.
— Неужели ты не можешь понять, что всё зависит только от тебя самого. Если чувствуешь в себе силы, действуй, работай.
— Но это всё как-будто опоздало или, наоборот, слишком рано, а оттого ненужно, лишне.
— Милый мой, всё, что ты говоришь, стандартные оправдания лентяя, бездельника и бездаря.
— Быть может, мне заняться политикой?
— Что?
— Я чувствую в себе дар быть королём.
— Это устарело.
— Тогда президентом. Хотя нет, президент — это небожественно, без искры.
— С каких пор ты стал верить в бога?
— Увы, я в него не верю.
— Увы?
— Отстань.
Мы сидим, слушаем море и смотрим на жёлтую луну. Молча. Минут десять. Но потом я не выдерживаю и начинаю снова выворачивать душу наизнанку:
— Знаешь, она, наверное, инопланетянка.
Брат молчит ещё несколько времени, но я смотрю на него не отрываясь, и он понимает, что прийдётся как-нибудь отвечать:
— Наверное, ты её просто очень любишь.
Я радуюсь, что он поддержал интересующую меня тему и с готовностью парирую:
— Да нет же. Вообще мне кажется, что говорить о любви — это уходить от ответа. Вот люблю - и всё, и точка; это как упереться башкой в ворота вместо того, чтобы открыть их и посмотреть, что же за ними делается. Любить - болеть и быть слепым. А я хочу видеть. Вот ты заметил, какие у неё глаза?
— Коричневые вроде, светлые.
— Нет, не так. У неё глаза цвета золотистого мёда, в них смотришь и чувствуешь горечь и сладость. У человека не может быть таких глаз.
— Она болтлива и легкомысленна.
— Нет, нет, о ужас, как же ты не понимаешь её, — я чувствую, что начинаю сердиться, вскакиваю с места, забираюсь на камень повыше и теперь уже говорю громко, чтобы там, внизу, брат смог хорошо меня расслышать:
— Она беззащитна в нашем суматошном, бессмысленном, спешащем мире, оттого прячется за свои слова и улыбки. Она нападает первой, потому что знает, что не сможет защититься, если кто-нибудь опередит её. Она необыкновенна и мечется, потому что не может проявить это.
— О, я где-то об этом уже слышал. Кажется, это что-то из твоей песни о собственной исключительности.
— Если ты, брат мой, близнец, моя половина, не относишься к моим словам серьёзно, то как я могу требовать от других людей внимания к себе?
— Послушай, сядь, успокойся. Я хочу говорить с тобой честно. По моему твёрдому убеждению, ты есть зарвавшийся птенец с большими амбициями и малыми возможностями, а твоя девушка - недалёкая представительница той части людей, которые первую часть своей жизни сидят на шее у родителей, а затем мечтают также удобно устроиться ещё на чьей-нибудь шее, в её случае мужа, а так как ты со своей патологической мечтательностью и неспособностью к действиям решительным и приносящим практические результаты не подходишь для этой роли, то единственное, что я могу тебе гарантировать, — это скорый разрыв ваших отношений.
— Ты сноб и циник.
— А ты — фантазёр.
— Ты, ты…
Я спрыгиваю с возвышения, брат мой встаёт, и вот мы стоим друг против друга, серьёзные и одинаковые. Мне вдруг кажется, что я смотрю в зеркало; я поднимаю руку, но моё отражение не хочет повторять меня, и тогда я начинаю злиться; а близнец стоит спокойно, и только глаза его лихорадочно блестят и выдают внутреннее волнение. Я кричу, и оттого, наверное, слова мои звучат глупо и неуместно:
— Ты не веришь, но скоро я пойму, в чём состоит моё высокое предназначение. Я уникален и чувствую это, а ты и все другие — просто пешки в великой игре. Моя королева сыграет важную роль, она поможет мне!
И тут брат улыбается мне в лицо. Я вижу, что это улыбка жалости, и я вскипаю, мои кулаки непроизвольно сжимаются, я бью.
Я как-то очень долго вижу, как улыбка тает на губах моего брата; он неловко переступает ногами, спотыкается и падает вниз, в чёрную дыру. Я ещё не совсем понимаю, что произошло, а отмечаю про себя, что вот зеркало разбилось, и жить теперь будет неудобно, так как непонятно станет, какой я, как выгляжу и поэтично ли смотрюсь на фоне ночного моря.
Потом я, кажется, что-то кричу, но быстро успокаиваюсь и тихо сажусь на холодный камень, смотрю вниз и не вижу ничего, а только всё чёрное, и не слышу ничего, а только шелест волн, и вокруг обыкновенно, как всегда ночью. Мне становится зябко, я застёгиваю куртку, встаю и быстрым шагом, не оглядываясь на море, иду в общежитие, чувствуя лишь холод и то, как луна сверлит мне спину специальным лучом…
— Василий Иванович, пожалуйте к чёрту, мне надо помыть подоконник, — меня бесцеремонно скинули с насиженного места и тем самым вывели из транса.
Я тяжело упал на лапы и толстый живот, полежал немного на полу, ленясь двигаться и пытаясь собраться с мыслями. Важным делом для меня теперь явилось понять, откуда в моих воспоминаниях мог взяться брат-близнец, если я уже раньше точно установил, что у меня в прошлой жизни он действительно был, но умер сразу после рождения. Вообще меня очень заинтересовал этот вопрос, так как факт наличия мёртвого брата имел место по крайней мере в двух звеньях цепи моих жизненных воплощений.
После долгих размышлений я пришёл к выводу, что, пожалуй, я обладал огромным потенциалом внутренней энергии, которая негативно влияла на живые организмы, стечением обстоятельств долженствующие находиться в непосредственной близости (физической) от меня длительный промежуток времени; душа их буквально вытягивалась мною из тщедушных тел, и их потенциал я использовал для собственных целей. Неудивительно тогда, что будучи в человеческом образе, заключая в себе по минимуму две человеческие же сущности, я чувствовал себя способным совершить нечто из ряда вон выходящее.
Я вспомнил также заключение психиатра, к которому обращалась моя мать (не кошка, а та, другая, полная, ласковая, с мягкими розовыми руками), о том, что я, кажется, склонен к шизофрении. Мать плакала после этого целую ночь, прижимая мою голову к своей пышной груди так крепко, что я почти задыхался, а мой отец-алкоголик громко храпел, лёжа на кровати поверх одеяла в расстёгнутых штанах и ботинках.
На следующее утро я крепко прибил братца, загнав его куда-то на задворки своего сознания, и за один вечер прошёл получебника по алгебре за 9-й класс.
Я всё-таки глух, а потому упорно не слышал маты над собой, а только почувствовал, как что-то твёрдое сильно приложилось к моему уху. Открыв глаза, я обнаружил, что это была швабра и что она всё ещё находится в опасной близости от моих усов. Никакой уважающий себя кот не позволит с собой такого бесцеремонного обращения, а потому я вскочил на лапы, выгнул спину и съездил когтями по чьей-то голой ноге, затем, мудро рассудив, что даром мне это не пройдёт, я сиганул в коридор и готов был уже бежать далеко и долго, как вдруг увидел Её.
В этот момент я порадовался, что глух, ибо никакие посторонние звуки не могли мне помешать расслышать внутреннюю музыку, чистую и светлую, сказочную мелодию маленьких эльфов, которая, казалось, была растворена в воздухе и не разделялась на отдельные ноты и звуки, а воспринималась как целый кусок фантастического шёлка, покрывающий хрустальный купол, под которым находились только я и она: жёлтый, беременный кот с помятым ухом и девушка необычайной красоты.
Она грациозно шла по коридору, и её необыкновенные глаза цвета мёда диких пчёл дарили мягкий свет окружающему пространству. Я замер перед нею, не смея даже пошевелиться, сгорая от стыда за свой непрезентабельный теперешний вид и в то же время страстно желая, чтобы она взглянула в мои зрачки, в мою душу и узнала своего возлюбленного, и силою своей любви вылупила бы меня из скверной оболочки.
Однако мечтания мои не сбылись. Девушка плавно прошла мимо, наступив своим тапком с довольно твёрдой подошвой мне на хвост, и это вывело меня из оцепенения. Ощутив в себе способность двигаться, я поплёлся за ней, волоча пришибленный хвост по полу и дёргая иногда покалеченным ухом.
Я не думал тогда, что я делаю, а главное, зачем, но шёл за волшебной девушкой как за путеводной звездой, и чувство если не любви, то поклонения распирало мою раньше стойкую к страстям грудь (сумасшедший март я решил не приписывать к своей жизни). Так мы поднялись по лестнице на пятый этаж, открыли какую-то дверь и очутились в комнате, обстановка которой показалась мне странно знакомой…
— Скажи, только честно, у тебя кто-нибудь ещё до меня был? — Юлька выуживает свою голову со спутанными волосами и заспанными глазами из-под одеяла в районе моей левой подмышки, устанавливает острые локотки мне на грудь, подперев ладошками подбородок, и явно ждёт от меня ответа. Я ещё сплю, её локти больно давят, поэтому я разворачиваюсь набок, обнимаю её крепко двумя руками и нечленораздельно и не подумав произношу:
— Угу, — и, кажется, тут же засыпаю.Просыпаюсь вновь оттого, что меня мутузят кулаками во все части тела. Я завожусь с полоборота, вскакиваю с кровати, голый стою посреди комнаты и, размахивая руками, начинаю громко кричать:
— Ты шлюха, шлюха! Я же не спрашиваю тебя, со сколькими ты трахалась до меня. Твои бурные романы, скорые на начало и конец, известны всему общежитию! Ты доступная девка третьего сорта, и я осёл, что сплю с тобой!
Я вижу вдруг, как по её бледной щеке ползёт длинная, тягучая, горькая капля светлого майского мёда, мгновенно остываю, бросаюсь к ней и обнимаю крепко-крепко, так что потом на её нежных белых плечах обязательно выступят синяки, и я буду просить за них прощения и робко их целовать.
Мы занимаемся любовью долго и трудно, а потом, распаренные и довольные, плещемся вдвоём над одним небольшим тазиком, разливая воду по полу и громко смеясь…
Юлька выгоняла меня терпеливо и настойчиво, по несколько раз в день. Я подчинялся венику, но через некоторое время снова упрямо пробирался с чьими-нибудь невнимательными ногами в её комнату, заползал на пузе под кровать и тихо лежал там по много часов, впитывая биотоки её тела. Но голод выгонял меня в конце концов из моего убежища, и тогда я угощался хлёстким веником и мой отощавший зад оказывался в коридоре перед запертой дверью. Причём надо отметить, что девушки, которые жили с Юлькой в одной комнате, ко мне относились довольно благосклонно, а вот сама она никак не могла примириться с моим существованием.
Но всё-таки примерно через полторы недели моё терпение было вознаграждено, и я на законных правах прописался в Юлькиной комнате под названием Мурзилка, ибо оказалось, что под именем Василия Ивановича я был известен лишь не далее второго этажа. Конечно, это несколько задело моё самолюбие, и я даже попытался было не откликаться на своё новое довольно-таки оскорбительное для почтенного кота прозвище, но после того, как причитающаяся мне котлета была выброшена в мусорное ведро при первом же моём невнимании к неуважительному "кс-с-кс, Мурзилка", я понял, что сопротивление бесполезно, и принял позорную кличку.
Но что значат эти снобистские переживания по сравнению с тем чувством всепоглощающего восторга, которое охватывало меня тогда, когда юлькины босые ноги легонько наступали мне на спину и начинали ерошить мою шерсть? Сама Юлька в это время обычно сидела на кровати, завёрнутая в одеяло, курила, сбрасывая пепел мне на уши, и что-то долго и артистично рассказывала.
Первое время я пытался уловить смысл того, о чём она говорила, но когда понял, что речь в основном ведётся о каких-то исторических попойках, роковых встречах в бесплатных дискотеках либо о достоинствах помады определённой фирмы, я бросил напрягаться и начал полностью отдаваться чувству неземного блаженства, которое вызывали во мне её круглые пяточки, елозящие по моей спине. Иногда я не выдерживал и в порыве наслаждения урчал очень громко и довольно, но это всегда заканчивалось плачевно для меня, так как Юлька не любила, чтобы ещё кто-нибудь кроме неё был в центре внимания. Она поддевала меня носками под брюхо и отбрасывала на середину комнаты, после чего я уже не осмеливался приблизиться к её ногам, а прятался под стол и засыпал, воображая, что её маленькая ножка всё ещё почёсывает меня под ухом…
Вот я сижу за столом и пишу. Я чувствую, как лицо моё пылает, и понимаю, что это божественная искра разгорается в моей голове. Писать трудно, потому что стройные, быстрые мысли не укладываются в слова и предложения, поэтому приходится рвать очередной лист бумаги и писать снова.
Я пишу воззвание к людям, к их душам. Я знаю, что придуманное мной может ещё спасти общество, если не всё, то хотя бы часть его, самую достойную. Моя теория блестяща, но вот то, как претворить её в жизнь, как сделать её из пустой идеи надёжным предприятием, я долго не знал. Но теперь всё изменилось. Я понял, что начинать нужно с малого: с небольшого количества людей, с маленькой территории, — но всё должно быть жёстко подчинено законам, которые я вывел.
Смешно вспомнить, но подтолкнул меня к их разработке мой хилый брат, не верящий в меня и мою избранность. Может, это не очень хорошо, но иногда я думаю, что он умер вовремя, иначе он до сих пор сдерживал бы меня и не давал бы мне раскрыться до конца, отрезвляя меня своим посюсторонним стандартным мышлением. А теперь я свободен. Близнец ушёл в небытие, утащив за собой в ночное море все мои страхи и неуверенность.
Кстати, я некоторое время не мог понять, почему никто не спохватился, когда он исчез, почему никто не заинтересовался его трупом, который обязательно должен был остаться в камнях и непременно утром обнаружен каким-нибудь любителем раннего купания. Однако всё было тихо. Я терпел тогда несколько дней, а потом сам пошёл на то самое место и ничего там не нашёл, хотя облазил все соседние камни и даже залез в воду, которая в то время года была уже довольно холодная.
Но потом-то я понял, что и не мог ничего найти, потому что тело брата осталось там, в той ночи, и если бы оно вместе с минутами перешло в следующие дни, то его наличие в чёрном зеве моря именно в момент смерти утратило бы свой смысл, опошлилось бы. Конец близнеца, продолженный во времени, заставил бы меня привыкнуть к нему. А так я помнил ясно и чётко то, как вдруг зеркало перестало мне повиноваться и как я разбил его, совершив тем самым первый сильный поступок в своей жизни.
Тогда-то я и понял, что могу вершить судьбы и глубоко осознал ответственность своего положения. Я сказал себе, что медлить больше нельзя, и начал создавать свою теорию переустройства мира. Я никому об этом не говорил, даже Юльке, хотя понимал, что её роль в организации будущего будет несомненно одной из главных, но её нельзя было спугнуть раньше времени. Также я ничего не записывал, опасаясь, что кто-то может перехватить мои записи и воспользоваться ими в корыстных целях.
Примерно в то же время меня выгнали из университета и из общежития за то, что я совсем перестал посещать занятия и провалил сессию. Юлька приютила меня у себя на неопределённый срок, и мы вдвоём спали на её узкой кровати с провисшей сеткой, не высыпаясь и озлобляясь друг на друга всё больше. Но я её терпел, помня о том, что она должна помочь мне в будущем и ещё из-за её медовых глаз, потому что я не любил, когда из них выкатывались жёлтые, вязкие капли, так как боялся, что когда-нибудь вытечет весь мёд, и тогда Юлька не сможет сыграть отведённую её роль в грандиозном действе, мною разработанном.
Уступая её надоедливому нытью, я даже устроился на работу ночным сторожем, спал через ночь на каких-то ящиках в каком-то сомнительном заведении и в этих стеснённых условиях на полуголодный желудок продолжал увлечённо разрабатывать свой великий план.
Но сегодня я почувствовал,что пришло моё время. Я отбросил все свои сомнения, и вот теперь я сижу за кособоким столом в юлькиной комнате и записываю основные положения своей теории. За окном ночь и жёлтая острая луна, а рядом разноголосо сопят трое девчонок. В комнате пахнет пивом и сигаретами и вообще как-то кисло и тоскливо, но я на это не обращаю внимания, увлечённый облачением моих мысленных образов в приличные словесные одежды.
У меня это не очень получается, но я не унываю, так как перед моими глазами стоит сказочный город, сияющий и радостный, залитый солнцем и счастьем, жители которого веселы и довольны, свободны в своих творческих проявлениях, независимы, всегда на волне ликования и чуткого осязания величия каждого мгновения своего существования и объединённые во всём этом одним единственным, но поистине великим чувством, делающим их единым целым и стремящим к единой цели, но без тени ревности и зависти, -- чувством огромной Любви.
Я давно понял, что людям трудно жить под знаменем просто любви — любви к жизни, к миру, к человечеству, к живому и неживому, к солнцу, луне и звёздам, к котам и мышам, змеям и камням, — а потому их надо заразить какой-нибудь одной, конкретной любовью к конкретному предмету, который можно осязать и понять, о котором можно говорить и который позволяет себя любить, не требуя взамен ничего.
Любовь — болезнь, несомненно: учащённое сердцебиение, судорожные поступки, нервная ревность и слепое равнодушие ко всему, не относящемуся к предмету вожделения. Но это обычная любовь, мной не переработанная и психологически неустойчивая.
Тут я перестаю писать и внимательно смотрю на Юльку, которая время от времени чмокает во сне губами и смешно морщит нос. Тайна её глаз сейчас скрыта под чёрными пушистыми ресницами, и мне становится радостно, что я один из посвящённых, пока главный и единственный, но у меня нет сомнений в том, что я смогу найти своих собратьев, женщин, мужчин, наверное, и детей, потому что они более эмоционально чувствительны и, конечно, многие из них смогут почувствовать высшую силу, скрытую в глубине юлькиной души.
Мы, избранные люди будущего, объединимся вместе именем божественной любви и будем пить из глаз богини нектар счастья и благополучия, и во славу своей праведной жизни, основанной на любви, мы построим идеальное общество, члены которого будут обладать способностью любить, а единственность, общность предмета создадут благоприятные условия для лучшей, осмысленной, целеустремлённой жизни.
Мы будем жить и радоваться самой возможности быть живыми и своей способности любить. Не будет нужды враждовать и бороться за существование, ибо всякое действие наполнится глубоким смыслом и необходимостью, и не будет лентяев и невостребованных, потому что любовь всегда зовёт к действию, к движению души и сознания.
Мы будем работать и, может быть, довольствоваться малым (на первых порах) с радостью и блеском в глазах, с интересом и энергией молодых животных, удовлетворённые уже единой потребностью, высшей потребностью любить и тем уже быть счастливыми.
Так пишу я, увлечённый собственным красноречием, и рука моя уже не спотыкается на словах, и мне кажется, что сознание моё сейчас оголено и открыто каким-то неведомым высшим энергетическим течениям, омывается ими и рождает нечто поистине новое и очень ценное для человечества в целом, что ни в коем случае нельзя это ценное потерять или забыть, а обязательно донести до людей, помочь им впитать в себя и поверить в возможность и необходимость перерождения.
Настольная лампа начинает жужжать, а затем мигает несколько раз и гаснет. Комната погружается во мрак; я несколько минут сижу неподвижно, озарённый внутренним светом, пока где-то за дверью, в коридоре, кто-то не начинает спорить пьяными голосами. Тогда я прихожу в себя, потягиваюсь, расправляя затёкшие мышцы, встаю и подхожу к юлькиной кровати.
Юлька крепко спит, лёжа на спине, разбросав широко ноги и закинув руки за голову. Нежность наполняет меня изнутри, я тихонько целую её в лоб, а потом пытаюсь примоститься где-нибудь рядом.Это не удаётся, я понимаю, что не смогу лечь, не разбудив Юльку, но будить её мне не хочется. Тогда я сдвигаю в ряд три стула, сбрасываю с них вещи на письменный стол, ложусь, накрывшись курткой, и очень быстро засыпаю.
Мне снится светлый волшебный город и счастливые люди с улыбающимися лицами…
Этот тип мне сразу не понравился. Войдя в комнату, он первым делом зафутболил меня под стол, потом громогласно приветствовал всех находящихся в комнате.
Вообще он вёл себя очень шумно: оглушительно смеялся и говорил разные глупости тяжёлым басом. Мне показалось, что он недостаточно уверен в себе, и поэтому ведёт себя столь вызывающе. Как бы то ни было, девчонкам, видимо, он нравился и после того, как были выпиты бутылка водки и бутылка странного коньяка оранжевого цвета, все они, раскрасневшиеся и конфузившиеся, неохотно покинули комнату, предоставив её Юльке и этому большому типу, и мне (правда, обо мне к тому времени уже все забыли, но я был тому только рад).
Много они не говорили. Этот человекоподобный павиан почти сразу увлёк Юльку в кровать, повалился на неё, шумно дыша, и начал сдирать её халат. Пуговицы с треском отрывались и выстреливали во все стороны. Юльке, видимо, это не нравилось, так как она, неудобно изогнув руки и просунув их под тяжёлую тушу, пыталась расстегнуть халат по всем правилам, но это у неё не очень получалось, тем более, что кавалер быстро завладел её ладошкой и направил юлькину руку к ширинке своих штанов.
Я наблюдал за всем с подоконника, выглядывая из-за шторы, стараясь держать себя в лапах, но когда оголились две молочно-белые ягодицы этого темпераментного мужчины и я увидел юлькины тонкие пальчики с узенькими ноготками, вдавившиеся в эту чужую противную плоть, я не выдержал и, издав дикий вопль, прыгнул, прицелившись всеми своими острыми когтями, никогда меня не подводившими в любых стычках, в сметановое тело, ходившее студнем на трясущейся сетке неустойчивой общаговской кровати.
Шумное дыхание на миг прекратилось, прошло долгое мгновение напряжённой тишины, разрешившееся, наконец, тонким нечеловеческим визгом. Честное слово, никогда бы не подумал, что взрослый, говорящий шумным басом мужчина способен воспроизводить подобные звуки.
Не хочу подробно описывать долгую, громкую, потную и кровавую процедуру моего изгнания из комнаты, отмечу лишь то, что от части своих экстрасенсорных способностей мне повезло после этого освободиться: я потерял внутреннее понимание внешних звуков и теперь уже точно оправдывал категорию инвалидности, присвоенную мне при рождении всезнающими людьми.
Так как большая часть огромного мира, доступная слышащему существу, для меня оказалась закрытой, я углубился потому в собственные бездонные духовные внутренности и, видимо, потому что и раньше был не чужд занятиям по самокопанию и философствованию, предался теперь без сожаления по утраченному рефлексивным размышлениям.
В юлькину комнату я больше не являлся, опасаясь юлькиного же праведного гнева, но только надо признаться, что первое время мне всё-таки её сильно не хватало, и я порой тайком даже от самого себя пробирался на пятый этаж, давимый на лестнице чьими-то безымянными ногами, беззвучными и неумолимыми. Я жёлтым призраком проникал на их кухню, таился за плитой, набирая в шерсть паутины, грязи и тараканов, и терпеливо сторожил её приход.
Юлька появлялась всегда неожиданно и как-то сразу вся, без стадии почленного проявления из-за угла. Я чувствовал запах цветочного мёда, который всегда окутывал её тело, и даже дым её крепких сигарет не мог перебить его.
Насладившись юлькиным присутствием и пережив очередной инсульт при её уходе, я, утомлённый переживаниями, засыпал до тех пор, пока кто-то нечутким веником не выметал меня из моего убежища. Тогда я обычно долго чихал, а потом плёлся по липким ступеням вниз, на свою родную кухню Там меня встречала уже ставшая мне привычной пронзительная тишина, тёплые улыбки на знакомых лицах и уютный подоконник. Я пристраивался на нём поудобнее, закрывал глаза и дремал.
Я знал, что в это время кто-то на кухне обязательно мне что-то говорит, величая Василием Ивановичем, ведает мне свои душевные тайны либо делится своими мировоззренческими измышлениями. И от этого знания на душе становилось как-то необыкновенно тепло и спокойно; я моргал несколько раз глазами в знак того, что слышу и одобряю, и погружался в здоровый, крепкий сон…
Я стою на камнях, залитых жёлтым лунным светом, и зову своего брата. Конечно, я помню, что он умер, но мне кажется, что его можно вытянуть из того рокового мгновения. Я хочу верить, что всё ещё исправится, но внутри будто визжит какая-то струна, которая уже на пределе, для которой осталось всего несколько мгновений. Вот чуть-чуть — и она лопнет, пронзительно взвизгнув последний раз.
Я вспоминаю их глупый смех, когда они прочитали моё воззвание, осторожные слова давнего приятеля, его жалеющие интонации и готовность помочь и направить, понять и растолковать, где, что не так и как надо. Но самое обидное было — э, старик, ведь не первое апреля, рановато, но молодец, смешно и необычно. Или нет, всё-таки ещё обиднее было видеть юлькины губы, испачканные помадой, скривлённые в презрительную гримаску, и её потемневшие глаза. Я не мог выдержать зрелища того, как портится драгоценнейший нектар, и потому сбежал сюда, на море, определённый паяцем и сумасшедшим.
Я зову своего брата, заведомо зная, что он не сможет прийти мне на помощь. Мне уже никто и ничто не поможет.
Я провалил свою роль. Теперь я должен уйти, потому что мне больше незачем жить и не к чему стремиться. И, чёрт, не мне грустить о неудаче, а всем этим зазнавшимся людишкам, слепо топающим в болото навстречу гибели как следствия их же собственной глупости.
Не мне надо бояться. А им. И я громко-громко кричу, будто зову брата, но на самом деле выбрасывая из себя страх и нерешительность. Я уже был нерешительным на пути к высокой цели и светлой мечте, и это помешало мне достичь результата, поэтому сейчас, в смерти, я должен быть твёрд и непоколебим. Не сумев достойно остаться, необходимо достойно уйти.
Взяв у моря силу и запомнив жёлтую пузатую луну, я быстро возвращаюсь в общежитие и, запершись в умывалке, готовлю всё, что может понадобиться мне для совершения ритуала.
Взобравшись на трубу и дотянувшись до петли, не медлю вовсе, прыгаю вниз. Мгновенно становится больно и страшно, хочется дышать, но воздуха нет, нестерпимо болит шея, кажется, что боли такой человек выдержать не может, и я, правда, не выдерживаю и умираю, схватив глазами образ молодой мамы — такой, какой она была, когда я был маленьким, и, уже мёртвый, я, помнится, злюсь на себя за то, что вижу перед собой мамино, а не юлькино лицо…
Да, кажется, я всё-таки ошибался. Несомненно, что я был исключительным человеком, не похожим на других и способным совершить великое, но, вероятно, мой юный возраст и склонность к мечтательности, порой имеющая даже болезненный оттенок, привели меня на ложный путь и направили не к той цели. Хотя при здравом размышлении я пришёл к выводу, что всё-таки я достиг того потрясающего результата, для которого, собственно, и был рождён.
Действительно, мне удалось протащить своё сознание подряд через два звена цепи воплощений и убедиться в истинности верований древних индусов. Я также понял, что это не может считаться только заслугой меня в образе кота, а, несомненно, очень много для этого сделал и чувствительный мальчик с развитым воображением. И, кстати, он не во всём был неправ.
Например, вспомните, какое большое значение он придавал существованию Юльки, и вот она в самом деле явилась моим главным ориентиром для Воспоминаний, зацепкой, путеводной звёздочкой. Привязанность к ней, переданная мне по наследству, позволила мне связать воедино оба воплощения, и я чувствую, что в дальнейшем цвет майского мёда ещё будет фигурировать и в следующих моих жизнях, являясь как бы основным их фоном.
И, пожалуйста, не надо думать, что мой мальчик был действительно психически нездоров. Давайте назовём его просто мечтателем и ещё, может быть, поэтом, хотя, насколько я помню, стихи мне в прошлой жизни не очень удавались, но ведь главное не это, а общая внутренняя предрасположенность к обострённому восприятию жизненных проявлений.
Но в последнее время я мало обо всём этом думаю, вероятно, оттого, что задача уже в общем решена. Я веду обычную жизнь обычного кота, и разве только мой редко встречающийся среди представителей кошачьей породы оригинальный жёлтый цвет выделяет меня из толпы прочих усатых, хвостатых, четырёхлапых. Да к тому же, как я уже успел заметить, я глух как пень, то есть абсолютно, но недостатком своим глухоту не считаю, ибо благодаря ей мой мозг оказался свободен от массы излишней информации. Я как будто варюсь в собственном соку, и, честное слово, мне это нравится тем больше, чем старше и степеннее я становлюсь.
Я ощущаю себя мудрым до опыта, и это, надо сказать, тешит моё самолюбие. Ну а если к тому же ещё и учесть, что меня все тут в округе величают по имени-отчеству, то в результате я вообще получаюсь очень уважаемый, умный, упитанный кот цвета приятного и ненадоедливого — такой себе Василий Иванович. Мурр-мяу…